- Ну, вот и уехали… Спокойняя вздохну теперя. - Анна Ивановна отошла от окошка, задернула занавеску.
- И хорошо, что уехали, устала я с имя. Все пой да пляши, сказывай да показывай имя, а силов-то уже и нету. Чё уж, каки года. Косточки вон заныли, спина как отнялася. Но не только кости ноют у старой Анны, душа болит. Достанет со дна сундука четвертушку старинной расписной шали, красивая, в розах шаль-то была. Поглядит, вздохнет и положит обратно. Городским шаль показывала: вот, мол, в каких шалях хаживали и песни пели. Ну, так, показала да и убрала. Но настрою петь в тот день вовсе не было.
Третье лето к Анне Ивановне в деревню приезжают городские студенты с профессором. Песни слушают, расспрашивают, записывают. Живут рядом, в заброшенном покосившемся доме. Уважительно к Анне относятся, лестно. Не то что в райцентре, приедешь, дак в магазине затолкают, а на улице только оглядывайся, как бы машиной не задавили. Анна себя, конечно, в обиду не даст, не таковская. Кто без уважения напролом прет, того и палкой огреет.
Анна и с городскими не церемонится. Девкам велит полы вымыть, парни воды наносят, а потом в магазин в райцентр сбегают, хлебца - сахару принести, да и водочки не забыть.
В чистой избе сядут, Анна малость водочки хлебнет, успевай только записывай. Всю свадьбу сыграет, как в стары-то времена игрывали, от зачина до самого до конца, всех изобразит. Вот невеста плачет, родителей спрашивает:
Ой-да с кем ты, кормилец батюшка
И родимая матушка,
Думали думу крепкую -
Закабалить мою буйную головушку,
Что отдать меня в чужи люди;
А самой-то девке парень глянется, но порядок надо соблюдать, пореветь по тяте по маме, чтобы тем не обидно было. Вот сестрица невестина голосит:
Ой-да сестра моя милая
Ты не спрашивай, я сама скажу,
Каково жить во чужих людях,
Как упакивать, унаравливать
На злодейских-то на чужих людей!
Поутру ты вставай ранехонько,
Ввечеру ложись позднехонько;
Эта сестрица замужем за хорошим мужиком, ребят наплодила, сама себе хозяюшка в доме, а все ж надо поголосить, а то жизнь у молодых не задастся. Уж так заведено.
Вот тысяцкому поют звонко, весело:
Тысяцкой - ты честной человек
Ой, тысяцкой, ой выздымайся, ой выздымайся
Ты за свой-от карман ухватайся, ой ухватайся
Во кармане казна шевелица, ой шевелица
На рёбрушки становица, ой становица
На подарочки норовица, ой норовица
А тысяцкой – парень бойкой, девкам пряники раздает, раз «казна шевелится и на рёбрушко становится…»
Голос у Анны слабый, дребезжит, а иной раз и повизгивает. Но она слышит не себя, это ведь не ее, а другой, чистый ясный голос - ровно струночка:
Не было ветров - вдруг навинуло
Не было гостей - вдруг наехало
Полный двор вороных коней
Полный дом молодых гостей…
Это сестры Мелитина да Маремьяна кержацкую свадьбу опевают.
У Маремьяны голос грудной, сочный, голосистая девка уродилась. Это она все тысяцкому-то петь любила:
Ах, тысяцкой - ты честной человек…
Но ведь как иной раз бывает? Слушаешь с удовольствием, думаешь: Ох, красиво поет, и песня красивая. А Маремьяну слышишь, дак только и звучит где-то в душе: Как жить-то хорошо на белом свете, Господи… Радость-то какая… И тысяцкому, парню молодому, казны не жаль, нате, девки, таковой-то радости для, чего пожалеешь!
А Мелитина, младшая, сама ровно струночка тонкая, и голос чистый, ясный:
Не было ветров - вдруг навинуло…
Отчего у всех слезы на глазах? Откуда в девичьем голосе эта тревога средь дня светлого? Ревет и белобрысая Анька за высоким забором. Хочется ей и на невесту поглядеть, и на бойкого красавца – тысяцкого. Как они там друг перед дружкой красуются на широком дворе. Как бражкой потчуют – водку кержаки николи и в рот не брали. Да что увидишь из - за забора?! Деревня ихная кержацкая была по-над прудом, богатая, мельница на плотине.
Богато –то как кержаки жили, никого прочего не зовут к себе, даже и поглядеть. Скупые до чего – нищего даже близко к деревне не подпустят бывало, дак те и не хаживали сроду. Занозисты, заносчивы были кержаки. Никто-то имя не ровня. Гоститься, родниться ли, торговать – все токо по своим. Свадьбу – вспоминается Анне - если и увидишь, это когда на тройках ко сватам да от сватов едут. С колокольцами, их – от звон, да песни далеко окрест слыхать. Чтоб на свадьбу кого из чужих позвать – уж это никогда.
Маремьяны вскоре не стало видно в деревне, наверно замуж далеко отдали. А голос Мелитины звучал долго, стал глубже и сильнее, да только тревога в нем росла, как чуяла что-то сероглазая певунья…
- Вот за гордыню за вашу так вам и досталося, - сердито шепчет Анна Ивановна, и детская обида, как ровно вечёрошная, опять подступает слезами.
Не надо думать, что сложнейшие философские вопросы мучают только высокие умы. Что есть справедливость? Хладнокровно соберет ссылки философ: и такой поход есть, и эдакий. А безголосая Анна плачет, не понимая, почему у Мелитины есть все: и голосище, и дом, и мельница. А у нее, у Анны – ничего! Но ведь нищему духом – не подашь, а их так много, нищих, и так мало тех, кому Бог дал. Ведь это же Ты, Господи, даешь талант трудиться согласно, силу порой немереную даешь и дивный голос… И если Ты, Господи, назвал гордыню грехом, укажи одаренным Тобою, как не грешить?! Как подать?! Ответа не было и нет. Нищие духом сами решают этот вопрос.
- И ни-ичегошеньки от той деревни не осталося. Как ровно большую сосну молоньёй в мелкие щепки розбило и чисто всю разметало…
… Тогда, в 30-м годе вся беднота сбежалася, кержаков раскулачивали, мужики каки-те с ружьями из района явилися, растрясали их сундуки. И верно что:
Не было ветров - вдруг навинуло
Не было гостей - вдруг наехало
Полный двор вороных коней
Полный дом молодых гостей…
Босота обулась, простоволосые оплатались. Шали какие богатые у кержачек-то были! Анька сама-то малая была еще тогда, а мамка бегала делить. Бойкая баба была, царство ей небесное. Маня-комиссариха, так ее в деревне прозвали, хоть мужик был никакой не комиссар, а конюх у председателя сельсовета. Домой одну шаль принесла, развернула. Анька и ум потеряла: Это кому?!
- Да мне! Чё - имя всё, а нам ничё?!
Кержацкие шали начетвёро бедные девки разрывали, да носили. Иные старухи из кержачек уцелели, жили в своих же баньках или на пасеках. Злобились на бойкую бедноту: У! – Кансамолки, чтоб вас!
Анна никакая была не «кансамолка», ей и от матери досталось мало: четвертушка шали, с розами, богатая шаль была у Мелитины. Самоё – то певунью с ребятами и старыми свёкрами увезли под зиму неведомо куда. И ни слуху, ни духу. Мельницу ихну разорили, плотину промыло, пруд ушел. Дома по бревнышку раскатали, растащили. Уж лес высокий на месте деревни вырос. Как и не было ее николи, деревни - то. Что и осталось - песни в памяти старой Анны. Некому петь стало, и слушать некому.
Анна разок в молодости надела красивую шаль, но как-то стало тягостно ее носить, совестно. А потом как пошли ребята, да работа, да война… Не до шалей, не до песен. Только вот в старости запела. Городские на нее наткнулись, на Анну-то: каки, мол песни ране-то играли, знашь? Как не знать?! Много она слыхивала. Ране – то бывало две деревни кержацкие друг напротив дружки по речке сядут, да и поют целой вечер – кто кого перепоет. И бабы поют, и мужики. Стройно да ладно, так, что всем завидно.
Все-то все это она и помнила всю жизнь, песни ихные до последнего словечка. Но вот голосу, как у Мелитины – Бог не дал. Ране – то ее и слушать бы никто не стал. Ете, городские, чё оне, оне и не слыхали ничё, оне и этому рады… А душа болит, совестно. Как в молодости, когда надела четвертушку чужой шали.
… Уничтожение кержачества еще долго понимать будут. И до тех пор не поймут, пока умы понимающих не очистятся от высокомерия. От уверенности, что сами они, образованные люди, находятся, конечно же, на более высокой ступени развития по сравнению этими лапотными работягами. Что насильственно, порой с кровью устанавливаемая иерархическая пирамида подчинения одного человека другому, а множества людей – одному есть постоянно прогрессирующая форма российской жизни. Атомизированное индивидуализмом и вооруженное личной свободой западное общество видится уж вовсе недосягаемым идеалом. Тогда как семейное согласие и устанавливаемое на этой основе сообщество – архаично, допотопно, словом, примитивно. Это высокомерие настолько укоренилось в мозгах отечественных мыслителей, что не убеждает их ни многовековая хозяйственная успешность, ни народ, здоровый физически, интеллектуально и морально. Народ, способный мгновенно встать вровень с любым интеллектуальным достижением человечества, освоить его, развить и к себе приспособить. Обреченность «архаики» сомнений ни у кого не вызывает. И то, что в России она в конце концов была погублена, видится в таком контексте делом хоть и печальным, но закономерным. Мол, старое-то гибнет всегда при столкновении с новым.
На самом-то деле погибла сложная, тонкая система людских взаимоотношений, многовековой социальный опыт самоуправления. И этому опыту отнюдь не 300 лет, именно столько отводят старообрядчеству. Нет, не протопоп Аввакум научил этих людей жить так, как они жили. Вятская община, колыбель уральского крестьянства, именно там оно родилось в том виде, в каком известно истории.
Эта структура уничтожена куда более грубой, примитивно-людоедской. Что ж, и такое в истории бывало. И то, что обезлюдела деревенская земля, одичал народ, выродился, извелся – тоже нового ничего нет. Много есть на земле мест, где только ветер песок переметает по руинам исчезнувшей цивилизации, а где-то и руин уж незнатко, глубоко песком занесены.
Евдокия Турова
Из книги "Кержаки"
|